your knight

* * *
Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье,
Непостижное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.

Путешествуя в Женеву,
На дороге у креста
Видел он Марию деву,
Матерь господа Христа.

С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.

С той поры стальной решетки
Он с лица не подымал
И себе на шею четки
Вместо шарфа привязал.

Несть мольбы Отцу, ни Сыну,
Ни святому Духу ввек
Не случилось паладину,
Странный был он человек.

Проводил он целы ночи
Перед ликом пресвятой,
Устремив к ней скорбны очи,
Тихо слезы лья рекой.

Полон верой и любовью,
Верен набожной мечте,
Ave, Mater Dei кровью
Написал он на щите.

Между тем как паладины
Ввстречу трепетным врагам
По равнинам Палестины
Мчались, именуя дам,

Lumen coelum, sancta Rosa!
Восклицал всех громче он,
И гнала его угроза
Мусульман со всех сторон.

Возвратясь в свой замок дальный,
Жил он строго заключен,
Всё влюбленный, всё печальный,
Без причастья умер он;

Между тем как он кончался,
Дух лукавый подоспел,
Душу рыцаря сбирался
Бес тащить уж в свой предел:

Он-де богу не молился,
Он не ведал-де поста,
Не путем-де волочился
Он за матушкой Христа.

Но пречистая сердечно
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.

А.С. Пушкин, 1829


* * *
Он поклялся в строгом храме
Перед статуей Мадонны,
Что он будет верен даме,
Той, чьи взоры непреклонны.

И забыл о тайном браке,
Всюду ласки расточая,
Ночью был зарезан в драке
И пришел к преддверьям рая.

“Ты ль в Моем не клялся храме, –
Прозвучала речь Мадонны, –
Что ты будешь верен даме,
Той, чьи взоры непреклонны…

Отойди, не эти жатвы
Собирает Царь Небесный.
Кто нарушил слово клятвы,
Гибнет, Богу неизвестный”.

Но, печальный и упрямый,
Он припал к ногам Мадонны:
“Я нигде не встретил дамы,
Той, чьи взоры непреклонны”.

Н.С.Гумилев, 1910

Судьба стихотворения “Жил на свете рыцарь бедный…”
выдержки из книги И.З. Сурат(а?), полностью посвященной данному стихотворению

… с другой стороны, не выдающийся либо едва намеченный текст, неведомо как оказавшись в точке бифуркации, обретает вдруг мощнейшую генеративность и продолжает двоиться, множиться, образуя объемный, сложный гипертекст или фрагмент сверхтекста. К таковым и принадлежит стихотворение “Жил на свете рыцарь бедный…

I. “вручения себя”

В. Соловьев, Вяч. Иванов, отцы С. Булгаков и П. Флоренский, вписавшие, правда, с разными знаками, это произведение в религиозный контекст, отмеченный порой печатью христианской эзотерики, что особенно проявилось в статье С. Булгакова “Владимир Соловьев и Анна Шмидт”.

Имея в виду первый автограф произведения (“Был на свете рыцарь бедный… “), о. С. Булгаков пишет: “Не прошел он (Пушкин. – Н.М.) мимо мистической эротики: сам ей внутренно оставаясь чуждым, он сумел как бы мимоходом, с легкостью и грацией, ему одному присущими, в уклоне, свойственном средневековому католичеству, опознать глубокую мистическую проблему” (Булгаков 1996, 71). Однако в литературе, идущей вслед за Пушкиным относительно данного стихотворения, “Жил на свете рыцарь бедный… “, лишаясь католического уклона, но сохранив семиотику западного рыцарства, становится ключевым маркирующим знаком героя, резко отвергающего католичество и олицетворяющего собой восточно-христианский, русский путь – князя Мышкина. Оба эти “уклона”, облеченные в разную дискурсивную форму, т.е. и статья С. Булгакова и роман Достоевского, вводят стихотворение Пушкина в тот контекст, который отмечен конфессиональными разногласиями. Не случайно в ориентированной на пушкинское стихотворение переделке эпиграммы М.Е. Салтыкова-Щедрина, которая, как говорится в романе “Идиот”, была помещена в газетном памфлете, обращенном против князя Мышкина, второе четверостишие вводит тему “по-русски – не по-русски” и именно в связи с религией: “Богу молится по-русски, / А студентов обокрал”.

Таким образом, в постпушкинский период в семантическом ореоле стихотворения соседствуют, взаимно отрицая друг друга, два разных конфессиональных начала, задавая в рамках все того же контекста возможность простраивания новых сюжетных ходов с сохранением маркеров источника. Реализацию такой возможности мы видим в стихотворении Тютчева “Эти бедные селенья… “, написанном раньше и романа “Идиот” и, конечно, статьи С. Булгакова – в 1855 году. Однако тонкость поэтического чутья Тютчева, с одной стороны, и опыт современного прочтения двух стихотворений – пушкинского и тютчевского вкупе, – с другой, позволяют соотнести все эти тексты в описанном выше смысловом пространстве. Не случайно Достоевский, при несомненной значимости для него стихотворения о рыцаре бедном, включает последнюю строфу тютчевского “Эти бедные селенья… ” в монолог Ивана Карамазова, повествующего о великом инквизиторе, то есть опять же в контекст, связанный с конфессиональными соотношениями.

Стихотворение Тютчева, так же как и “Жил на свете рыцарь бедный… “, написано четырехстопным хореем, хотя и с иной рифмовкой. Первый же стих его, как и у Пушкина, вводит положительно окрашенный мотив бедности, но в связи с Россией. Для Тютчева, как позднее для Достоевского, важна мысль о русском Христе и водораздел у него, судя по эпитету “гордый” (“Не поймет и не заметит / Гордый взор иноплеменный”) проведен между традиционно смиренной Россией и Европой.

“Не поймет и не заметит” – это вариация известного тютчевского “Умом Россию не понять”, что в системе сакральных ориентиров образует pendant с пушкинским “непостижное уму”. Отмечая это, мы ни в коем случае не хотим сказать, что Россия у Тютчева есть образный эквивалент Марии-Девы или рыцаря из пушкинского стихотворения, но лишь указываем на переклички в обозначенном выше контексте. Важно лишь зафиксировать, что тютчевское стихотворение пребывает в том сегменте семантического ореола четырехстопного хорея, луч которого исходит от пушкинского “Жил на свете рыцарь бедный… “. В связи с этим можно было бы отметить, что рыцарская тематика в целом соединена у Тютчева с четырехстопным хореем (см., например, стихотворение “Там, где горы, убегая… “, предположительно 1836), однако само по себе это ничего не доказывает, поскольку в ретроспективном плане здесь могут быть метрические следы пушкинской поэмы “Родриг” или рыцарских баллад Жуковского. Но в сочетании с мотивами бедности при духовной высоте, веры и религиозной самоотдачи метрика стихотворения Тютчева указывает на ту часть метрического спектра, которая соотносится именно со стихотворением “Жил на свете рыцарь бедный… “.

Продолжение той же линии в ХХ веке обнаруживается в явно ориентированном теперь уже на Тютчева стихотворении Вяч. Иванова “Милы сретенские свечи… ” (1944). Здесь центр названной выше парадигмы смещается не в сторону востока (России, православия), а в сторону Запада и католицизма, но с тем же, правда, смягченным, их противопоставлением, с последующим развитием мотива гордости, но “гордости смиренной”, мотива “ино” (иного, другого), но в сугубо конфессиональном варианте церкви “инославной” и без отрицания оной. Наконец, стихотворение написано тем же четырехстопным хореем и с той же, что у Тютчева, системой рифмовки:

Где бормочут по-латыни,
Как-то верится беспечней,
Чем в скитах родной святыни, –
Простодушней, человечней.

…Пред святыней инославной
Сердце гордое смирилось,
Церкви целой, полнославной
Предвареньем озарилось…

Стихотворение Вяч. Иванова вписывается в разговор о постпушкинских проекциях “Рыцаря бедного” (позволим себе использование короткой формулы заглавия) как пример отдаленных, но не периферийных корреляций в рамках одного из сегментов, заданного Пушкиным, затем расширившегося, но все-таки соотносимого с истоком семантического ореола. Корреляция эта не может считаться периферийной потому, что аспекты, связанные с верой и глубинной христианской мистикой, в стихотворении Пушкина столь значимы, что, по, думается, не безосновательному подозрению о. С. Булгакова, глубина окончательной мысли поэта может быть “осталась не вполне ясна даже и для него самого” (Булгаков 1996, 73). Говоря это, о. С. Булгаков имеет в виду возможность прочтения “Рыцаря бедного” в софиологическом ключе.

Реализация софийных мотивов в связи с темой рыцарства, поэтически выраженной все в том же четырехстопном хорее (реже в его сочетании с другими хореическими размерами), питается сильным общекультурным импульсом, сформировавшимся в начале ХХ века под несомненным влиянием В. Соловьева. Здесь возникает еще одно ответвление внутри первого блока, в истоках порожденное стихотворением “Жил на свете рыцарь бедный… ” и актуализирующее на сей раз мотив сакральной встречи. В соединении с четырехстопным хореем и рыцарской темой мотив этот активно развивается Е. Дмитриевой (Черубиной де Габриак). В ее стихотворениях обретает значимость то, что у Пушкина звучит как бы в общем потоке текста:

С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.

Между тем, из этого четверостишия видно, как уже у Пушкина сопряжены и противопоставлены любовь земная и любовь небесная, что обличает лукавство и безосновательность бесовского искушения рыцаря бедного. В поэзии начала ХХ века этот смысловой аспект усиливается, становясь сюжетообразующим, но одновременно и осложняясь, ибо в сакральности любви граница земного и небесного нередко оказывается проницаемой, а проекции одного в другое вполне возможными. В определенном смысле утверждение в литературе этого периода и, в частности, у Е. Дмитриевой, силы и святости любви уравнивает земное и небесное, возвышая первое до второго. Причем в произведении в этом случае возникает двойная взаимообратимая маркировка: обозначенный выше образно-тематический комплекс и маркируется четырехстопным хореем, отсылая к Пушкину (не только через метр) и вновь маркирует его. Стихотворение Е. Дмитриевой “Нет реки такой глубокой… ” (1927) начинается тремя стихами четырехстопного хорея, которые как бы сигнализируют о присутствии особого семантического ореола, а далее поэтесса уходит от этого метра, не отступая, впрочем, от темы сакральной любви, связанной в том числе и с рыцарскими мотивами, и с символикой Мадонны, обозначенной у Пушкина стихом “Lumen coelum, sancta Rosa”, и прямо с ней самой, т.е. с Мадонной:

Видишь, стоит в голубом покрывале
Вечная роза поэта –
Имя ее на земле: Беатриче.
Слышишь, Роланд свою милую кличет
В пламени битвы?
Слышишь, к Мадонне возносит молитвы,
Песни-молитвы монах?

И далее:

Тем, кто любит, – не смириться,
А, как рыцарь, надо биться,
Деве-Матери молиться…

Еще более отчетливо все это выражено в другом стихотворении Е. Дмитриевой – “Два крыла на медном шлеме… ” (1921), которое, несмотря на метрические вариации (Х4343) может показаться в своем роде римейком “Рыцаря бедного”. Лирический герой здесь – рыцарь, в груди которого живет “бремя / несвершенных встреч”. Поэтому начало пути к Мадонне связано у него не с мистическим, “непостижным уму”, видением, а с собственным выбором:

Но земных свиданий сладость
Потеряла власть –
он избрал другую радость –
неземную страсть.

Однако когда рыцарь, склонивший колени у Царских врат, встречается с Мадонной, царицей своей “строгой мечты”, он, совершенно в традициях лирики Е. Дмитриевой, вдруг вспоминает земную, давнюю детскую встречу:

Но, склонясь перед Мадонной,
вспомнил он на миг
в красной шапочке суконной
милый детский лик…

…Но в краю земных различий
стерты все черты.
Беатриче, Беатриче.
Как далеко ты.

Таким образом, то, что мы условно называем “вручением себя” здесь не столько раз-дваивается, сколько у-дваивается, оборачиваясь едино-различием 18. (О связи Беатриче и Мадонны см. Асоян 1990.)

Тень пушкинского “Жил на свете рыцарь бедный… “падает и на стихотворение Е. Дмитриевой “Св. Игнатию”, написанное, правда, четырехстопным ямбом. Игнатий Лойола предстает в нем в облике рыцаря, паладина Пречистой Девы.

Значительное влияние на характер модификаций пушкинских образов, мотивов, сюжетной модели “Рыцаря бедного” у Е. Дмитриевой, конечно, оказал ее литературно-биографический миф, но и вне зависимости от этого мифа логика ее поэтических трансформаций лежит в русле художественных и философских исканий начала ХХ века.

Иная, но также отмеченная печатью мистического христианства уже не модификация, а только проекция стихотворения “Жил на свете рыцарь бедный… ” обнаруживается в своеобразной прозаической поэме-легенде Е. Гуро “Бедный рыцарь” (1910-1913). Причем проекция эта, на наш взгляд, не прямая, а опосредованная романом Достоевского “Идиот”. Правда, отдельные исследователи творчества Е. Гуро считают, что легенда ее и напрямую соотносима с той редакцией пушкинского стихотворения, которая включена как песня Франца в “Сцены из рыцарских времен” и с самим Францем (Усенко 1993). Однако нам представляется, что у Гуро и в “Бедном рыцаре” и в стихотворении “Журавлиный барон” гораздо отчетливее проступает ориентация на Дон-Кихота, переосмысленного, как в романе “Идиот”, через “Рыцаря бедного”. Бедный рыцарь Е. Гуро, как и пушкинский рыцарь бедный в контексте романа Достоевского, это, говоря словами Аглаи, “тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический”.

Абсолютно индивидуально, почти в духе народной легенды о бражнике, сюжет, связанный с любовью рыцаря к мадонне, развивает Н. Гумилев в стихотворении “Он поклялся в строгом храме… ” (1910). Герой здесь ни разу не назван рыцарем, он даже дан в сниженном варианте, но мотив верности даме все-таки можно в этом случае воспринять как своего рода подсказку. Гумилева явно интересует не тип героя, а сюжетный ход, где обет любви к Мадонне оказывается нарушенным:

И забыл о тайном браке,
Всюду ласки расточая,
Ночью был зарезан в драке
И пришел в преддверье рая.

Далее Гумилев модифицирует финал пушкинского стихотворения в редакции 1829 года:

Но Пречистая, конечно,
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.

У Гумилева Мадонна укоряет героя за измену и прогоняет его от райских врат, но герой склоняется в мольбе перед ней, обретая в последней строфе черты рыцаря бедного:

Но, печальный и угрюмый,
Он припал к ногам Мадонны:
“Я нигде не встретил дамы,
Той, чьи взоры непреклонны”

Финал стихотворения неоднозначен и открыт: неизвестно, впустила ли Мадонна “в царство вечно” своего неверного паладина или осталась непреклонной.

В границах того же блока с доминирующим мотивом “вручения себя” и в пределах того же сегмента семантического ореола четырехстопного хорея, связанного с выражением сакрального, можно рассматривать стихотворение Ходасевича, “Deo Ignoto”, само латинское название которого содержит, думается, отсылку к “Рыцарю бедному” и через “А.M.D” – “Ave Mater Dei” и через “Lumen coelum, sancta Rosa”. В стихотворении этом сильно выражен мотив жертвенности –

Был я робок и опаслив,
Но на радостной заре
Буду светел, буду счастлив
Жертвой пасть на алтаре!

но в отличие от рассмотренных выше вариаций, где приятие высшего без-условно, у Ходасевича возникает то, что в известной статье Ю.М. Лотмана противопоставлено как “договор” и “вручение себя” (Лотман 1993), то есть здесь героем оговариваются условия жертвенности. Весь сюжет этого стихотворения предстает, подобно пушкинскому, как стремление к вышнему, однако герой Гумилева идет по пути познания неведомого Бога.

По мере дальнейшего движения в лабиринте объемного первого блока, мы будем все более смещаться на его периферию, к границам, ибо, как показывает анализ, в литературе рубежа XIX-XX веков при оглядке на стихотворение “Жил на свете рыцарь бедный… ” все более актуализируются не глубинные связи, а рыцарские мотивные и сюжетные клише, хотя при этом как импульс, идущий от текста-источника, сохраняются и некоторые поверхностные признаки сакральности. Поэтому, к примеру, в стихотворении К.Н. Льдова “Паладин” (1897) дама рыцаря, подобно Мадонне, “божественно чиста”. В другом стихотворении К.Н. Льдова -” Всадник” (1894) – герой предстает в рыцарском облачении и с пылающим высокой страстью взором:

Он глядит из-под забрала
И пылает взор его
Верой в святость идеала,
В красоту и божество.

Четырехстопный хорей во всех подобных случаях тоже превращается в метрическое клише и общая трафаретность образов приводит к стертости значений и ощущению вторичности текста, что, когда речь идет о К.Н. Льдове, так и есть. Однако как в “Deo Ignoto” Ходасевича, так и у Льдова, вкупе с развитием пушкинских начал обнаруживается и новая тенденция, становление которой в поэзии по времени идет параллельно с тенденцией софиологической, но абсолютно в диссонанс с ней: у Ходасевича “вручение себя” неведомому Богу сопрягается с ропотом на него, хвала сопрягается с укоризной, высшее начало и утверждается и отрицается одновременно. Тенденция эта в своем развитии очень интересна, ибо в ней просматрива ется неожиданное, даже парадоксальное, на первый взгляд, соотношение со стихотворением “Жил на свете рыцарь бедный… “, возникающее вне религиозной или софиологической тематики, однако с сохранением при этом пушкинского метра, ключевого мотива “вручения себя”, мотивов борьбы и подвига. В определенном смысле тенденция эта есть знак движения от пушкинского рыцаря бедного к Дон-Кихоту как борцу со злом, но соединение сервантесовских мотивов с пушкинской стиховой формой указывает на пребывание такого рода стихотворений в зоне влияния Пушкина.

Развитие этой тенденции в поэзии рубежа веков приводит к радикальной смене лирического героя: теперь он становится борцом, революционером, отмеченным все теми же “рыцарскими” признаками. Так, в стихотворении Д. Михайловского “Протестуй, пока ты в силах… ” (1876) в сочетании с четырехстопным хореем звучат знакомые мотивы борьбы, жара сердца, веры. К ним добавляется и мотив любви, которая верна и пламенна, хоть и инонаправлена (“Нам вождем сама любовь”). Показательно, что у другого поэта, Д. Мережковского, стихотворение того же плана “Мы бойцы великой рати… ” открыто перекликается с его же стихотворением “Дон-Кихот” (1887), где герой обращается к людям с революционными речами.

Таким образом, внутри данного блока по мере движения от центра его к периферии мы наблюдаем изменения, связанные прежде всего с формой выражения сакрального и его сутью. При этом сохранение пушкинской стиховой формы и традиционных мотивов в революционной, в широком смысле слова, поэзии говорит не столько об отсутствии сакральности, сколько о значительной трансформации ее, что, собственно, и вводит подобные произведения в рассматриваемый нами контекст.

II. тема поэта и поэзии.

Второй блок, несопоставимо меньший по объему, чем первый, объединен общим вектором, указывающим на тему поэта (иногда шире – творца, художника) и поэзии. Казалось бы, связанные с этой темой мотивы весьма далеки от стихотворения “Жил на свете рыцарь бедный… “, но заданный в стихотворении Пушкина метатип начинает затем проецировать себя в разные сферы, и в том числе в область творчества, где место рыцаря занимает вдохновенный поэт, а труд его обретает черты брани, битвы. Пушкинский метр при этом во всех случаях сохраняется.

В поэзии XIX века эта модификация обнаруживается у А. Майкова, четырехстопный хорей которого к моменту создания интересующего нас стихотворения уже был связан с рыцарской тематикой (“На горах Гарца”, 1868). В 1883 году А. Майков пишет стихотворение “Пушкин”, используя строфу и размер “Рыцаря бедного”. Метафоры, образы, создаваемые здесь А. Майковым, сознательно или подсознательно оказываются ориентированными на традиционно-рыцарские клише: “броня”, плоды трудов поэта – “победы”, поэзия – “светлое царство красоты”, что само по себе может соотноситься и с другим образным рядом, но в обозначенном комплексе приобретает особую маркировку, отсылающую к даме сердца, к метафорической возлюбленной, которой служит поэт. Все это вместе взятое подталкивает к мысли, что в памяти и сознании А. Майкова с именем Пушкина достаточно прочно связано стихотворение “Жил на свете рыцарь бедный… “, что и привело к соединению ассоциативных полей. Не исключено, что “Рыцарь бедный” аналогичным образом спроецировался позднее на первое стихотворение из “Стихов к Пушкину” М. Цветаевой – “Бич жандармов, бог студентов… ” (1931), – предопределив его стиховой размер.

В еще более поздний период появилось несколько стихотворений по-разному воссоздающих образ поэта (уже не Пушкина) и подчеркнуто ориентированных на “Рыцаря бедного”. Таково стихотворение Арсения Тарковского “Поэт” (“Эту книгу мне когда-то… “, 1963), связанное с Мандельштамом. А. Тарковский не только обращается здесь к четырехстопному хорею, но предпосылает в качестве эпиграфа к своему стихотворению пушкинский заглавный стих – “Жил на свете рыцарь бедный… ” Таким образом, через эпиграф поэт у Тарковского обретает не статус (а может быть, и замещающий статус!), но качества рыцаря, что находит выражение в тексте стихотворения, где о поэте говорится как об обладателе “нищего величья” и “задерганной чести”.

Уже в 90-е годы появилось стихотворение Александра Левина “Белый рыцарь” (1995), герой которого фигурально, метафорически – “бронированая пешка”, аналог шахматной фигуры, за которой стоит сам поэт. След “Рыцаря бедного” здесь обретает, кроме прочего, форму реминисценций (“Славься, Белая Царица!”/ начертал я на щите”). Цель этого рыцаря-поэта дойти

До сияющих вершин,
где в дырявое забрало
жутко свищет пустота,
где Господь сидит устало
у подножия креста…

Характер метафоры в этом стихотворении подсказывает, что между ним и пушкинским “Жил на свете рыцарь бедный… ” может стоять роман В. Набокова “Истинная жизнь Себастьяна Найта”, где герой, выдающийся писатель, наделен фамилией, означающей в английском языке – рыцарь и соответствующим именем: Себастьян – чести достойный, но при этом английское Knight еще и конь, шахматная фигура, плюс – литературный прием, сопряжение.

К тому же блоку относится и “Баллада о гордом рыцаре” Игоря Иртеньева (1991), выдержанная в полном соответствии с обычной остро ироничной манерой этого поэта.

Во всех стихотворениях данного блока нет упоминаний о Мадонне, мотив служения сильно трансформируется и вообще связь с пушкинским текстом в большинстве случаев кажется чисто внешней, и, по сути, – очень ослабленной, но (кто знает!) может быть неоднократное возвращение Пушкина к тексту “Легенды”, нежелание расстаться с ним объяснимо отчасти присутствием и в его собственном сознании не только ситуативно-биографических аналогий с рыцарем бедным, о чем очень убедительно в упоминавшейся уже книге писала И.З. Сурат, но и более широких аналогий – с поэтом вообще.

III. others.

Третий блок включает в себя разного рода маргиналии, каковых особенно много в сетевой литературе. Назовем из него лишь роман Веры Белоусовой “Жил на свете рыцарь бедный… ” (2000), который представляет собой детективный римейк романа “Идиот”. Реминисценции и проекции из пушкинского текста связаны в нем с главным героем – следователем Мышкиным. Многочисленные составляющие этого блока, нередко сугубо игровые, порой крайне слабые художественно, показывают, тем не менее, что стихотворение “Жил на свете рыцарь бедный… ” пребывает в непрерывном движении, пути которого порой крайне трудно предсказать.

Исследование литературной судьбы только одного стихотворения Пушкина вполне убедительно, на наш взгляд, показывает, что такое явление как Пушкинский текст русской литературы подлинно существует, хотя текстовая природа его, как минимум, своеобразна и, может быть, вообще требует какого-то иного обозначения. Но выяснить это можно только при изучении обширного поля пушкинских аллюзий, проекций, разного типа реминисценций, коими насыщена русская литература XIX-XX веков и которые, можно быть уверенным, не уйдут из нее и далее.

Aucassin and Nicolette

Tagged , , , , , , , . Bookmark the permalink.

About kuzzzma

Artist, photographer, papercraft designer, doll and action figures collector, traveller. Speaking Russian and English.

Leave a Reply